«Исход: Возвращение к моим еврейским корням в Берлине»

29 августа, 2022
Читать: 17 мин

Смотрели нашумевший сериал «Неортодоксальная»? Его сюжет основан на одноимённой автобиографии Деборы Фельдман, сбежавшей из общины сатмарский хасидов в Бруклине. Во второй книге Деборы «Исход» мы встречаем её спустя несколько лет — потерянную, оторванную от земли, корней и всего, что многие годы придавало ей сил в борьбе за свободу. «Цимес» публикует отрывок из романа, перевод которого недавно вышел в издательстве «Альпина Паблишер»

Дебора Фельдман
«Исход: Возвращение к моим еврейским корням в Берлине»
Перевод с английского Екатерины Лозовик
Издательство «Альпина Паблишер»

«В колледже Сары Лоуренс я встретила множество атеистов. В том, как настойчиво они пытались убедить меня в своей правоте, была некоторая ирония. Я ведь казалась идеальной кандидаткой в просвещаемые. У нас состоялось множество откровенных разговоров за кофе в столовой и споров за сигаретой на лужайке: атеисты пытались передать мне свою мудрость, в которой я часто находила лишь слабое утешение. Один из них, сальноволосый, в очках с роговой оправой, однажды небрежно заметил, что спор о существовании Б-га сродни спору о ложной реальности. Да, возможно, мы все и правда живем в компьютерной игре-симуляторе, но, пока не предложено никаких доказательств этой теории, логично предположить, что такой расклад весьма маловероятен и потому не может считаться аргументом. Для этого человека неважно было, существует ли Б-г, — сам факт, что вопрос возник, уже делал ответ несущественным: лично ему Б-г не нужен, так зачем напрягаться?

Помню, в детстве со мной случались приступы дереализации, когда я боялась обнаружить себя единственным человеком, у которого есть сильные, всепоглощающие желания. Помню, как это пугало. Что, если мы живем в видеоигре и знаем об этом? Как моему оппоненту удавалось так успешно прятаться от этой возможности?

В том же году, но раньше, я записалась на годовую мастерскую творческого нон-фикшна, рассчитывая на занятиях собрать воедино большую часть своей автобиографии, аванс за которую и обеспечивал по большей части моё тогдашнее существование. В глубине души я боялась браться за монструозную задачу — написать книгу. Я ведь так мало писала. Что я вообще знала об этом? На каждом занятии я бесконечно слышала порицания внутреннего голоса — и с трудом концентрировалась, пытаясь не отвлекаться на его критику.

В качестве одного из заданий на мастерской нужно было отпечатать четырнадцать экземпляров написанного нами рассказа, а потом, в начале каждой недели, раздать их одногруппникам, которые читали тексты и давали развернутые письменные отзывы. В конце недели профессор выбирала один рассказ для устного обсуждения. Однажды он оказался моим. Весь «судный день» мне было бесконечно неловко. Невозможно было предположить, что скажут другие о тщательно лелеемых детских воспоминаниях, пересыпанных словечками на идише. На решающей неделе я постаралась избавить читателей от мук культурной адаптации — и отдала на их рассмотрение довольно нейтральный текст. Не хотелось заставлять их мучиться, пытаясь вслух читать слова другого языка.

Поначалу, опасаясь обидеть, ребята подходили к моему материалу осторожно. Пока одна из самых ярких студенток в группе, бледная готесса из Огайо, не начала свою речь словами: «Дебора, я так рада, что хоть это не настолько по-еврейски! Все отрывки, которые мы видели раньше, были ужасно непонятными, но в этот я хотя бы въехала!» Она говорила таким тоном, будто хвалила дошкольника за яркий рисунок.

Остальные скрыли свою неловкость за смехом, явно чувствуя этот подтекст, но профессор только отмахнулась и продолжила обсуждение, будто ничего и не было; вот только я так и сидела в шоке, как после пощечины. 

Страх сжимал мои внутренности: что, если весь мой опыт, которым я хотела делиться, никуда не годен? Он не был «универсальным» — профессор не раз указывала на это; речь шла всего лишь о маленьких странностях тех, кто оказался вне канонов общества. Я думала обо всех великих еврейских поэтах и писателях, труды которых с недавних пор откапывала на пыльных библиотечных полках: они все давно позабыты. Те, кто мог понять бы их тексты, в большинстве своем уже умерли; ныне живущие же выбрали жизнь, лишенную искусства и культуры, — именно их они считали причинами гибели своего народа.

До конца того года я больше не отдавала на обсуждение ничего личного. Несколько раз приходила на встречи с профессором, которая осторожно пыталась направить меня подальше от того, что сама называла «стилем подростковой литературы». Очевидно, это был эвфемизм для простого и прямолинейного языка. Я не стала утомлять её рассказами о том, как именно книги для подростков обогатили моё детство и заложили фундамент моих лучших качеств. Потом мы ещё встретимся с ней: пройдет уже больше десяти лет, а местом разговора станет кафе на одной из площадей Берлина, среди ярко зеленеющих лип. Окажется, её воспоминания о том времени заметно отличаются от моих — она помнила только, как поддерживала меня и всегда верила: так или иначе, но я найду собственный путь. Я же думала о Лорен, единственной в той мастерской, кто позже стал моим другом, и о разговорах за моей спиной, которые она мне передавала. О выпадах — не против моего стиля, но против содержания текстов. Интересно, остальные девушки сейчас тоже вспоминают о тех эпизодах совершенно другое? Ведь мода с тех пор изменилась радикально: люди, ранее казавшиеся маргиналами, теперь в центре внимания, а те, кто жил в свете софитов, оказался на обочине. Если сегодня мы не готовы сказать что-то, становится ли это несказанным в прошлом? 

В конце семестра, когда пришла пора выбирать курсы на следующий год, я пропустила раздел каталога, посвященный литературным мастерским. Я больше не говорила о своей личной жизни, не проводила много времени с сокурсниками — зато никого не обманывала. Мне было страшно: вдруг в разговорах станет ясно, что у меня нет настоящей личности? Я отчаянно искала в себе того человека, которым хотела стать. Пробовала, как обезьяна, копировать выражения лица и акценты окружающих, примеряла их манеры и особенности поведения в группе. Пробовала курить — потому что все, кто мне нравился в колледже, курили. Мы с Шерон, моей подругой из магистратуры, стояли возле библиотеки, и я наблюдала, как легко она вдыхает дым, а сама при этом слишком хорошо ощущала сигарету, зажатую между пальцами, и гадала, насколько естественно — как все! — выгляжу. Длинные светлые волосы Шерон и ее загорелая кожа вызывали у меня восхищение. Смогу ли я когда-нибудь выглядеть настолько же нормальной, настолько же американкой? Тревога об этом сопровождала каждое моё движение в обществе. Только когда я возвращалась в свое абсолютное одиночество, она наконец рассеивалась, потому что некому было увидеть меня уязвимой, без кожи — некому, кроме сына, но он и так видел и будет видеть меня любой.

Первые дни после побега, когда я постоянно ощущала себя как на празднике, прошли, и на смену восторгу пришла парализующая смесь переживаний: чувства страха, одиночества и неуверенности в себе постепенно становились всё сильнее под внешним оцепенением. Минуло уже полгода, и мои родные наконец осознали: я не вернусь. Чтобы избежать их манипуляций и угроз, я сменила номер телефона и ещё больше погрузилась в себя, опасаясь преследования или разоблачения. Я точно знала, что не позволю прошлому затянуть себя обратно, но при этом сомневалась, найдётся ли мне место где-то ещё.

Я сбежала в большой мир, но по-настоящему так и не стала его частью — чувствовала себя вынужденным переселенцем, будто смотрела на фотографию, где должна была быть, но не находила своего лица на снимке. По ночам мне снилось, как я ищу на карте место, где живу, но так и не нахожу нужную улицу. Меня словно стёрло. 

С самого отъезда жизнь начала представляться мне огромной сетью, узлами которой были связи между людьми. Все мужчины и женщины, с которыми я сталкивалась, оказывались точками на сложной карте, невидимой для глаз, но очевидной для моего тонкого восприятия. Между каждым из этих людей и его близкими родственниками тянулись линии; такие же, но длиннее, расходились по всей сети, дотягиваясь до друзей, соседей, возлюбленных, даже просто знакомых. Куда бы я ни бросила взгляд, везде мне виделись эти невидимые нити, связывавшие всех вокруг; у любого была такая сеть, и она держалась на своем месте крепко. Мою же сеть унесло течением, и я гадала, как долго можно без неё выживать и удастся ли сплести новую из обрывков. Что, если мне суждено навечно остаться в безвоздушном пространстве, чувствуя, как я превращаюсь в ничто с каждым проходящим часом? В моей новой жизни не было людей: у меня попросту не хватало времени найти их. На то, чтобы заполнить пространство вокруг меня сердцами и умами, уйдут годы, и даже тогда я не смогу уверенно положиться на людей или довериться им как семье. Неприятнее всего оказалось осознание: случись со мной беда, об этом станет известно не скоро. Не знаю почему, но мысль о том, как я буду лежать где-нибудь и разлагаться, часто тревожила меня.

Нельзя сказать, что я была одинока, — во всяком случае, не в привычном смысле: в компании я не нуждалась. Если бы мне действительно захотелось, я нашла бы пару приятелей. Нет, я действительно предпочитала оставаться одна. Одиночество позволяло мне реже думать об ошибках и о том, чего по-прежнему мне не хватало. К тому же всю жизнь я располагала личным пространством, куда никому не было доступа, — у себя в голове. В мире, где соседи доносили на прегрешения друг друга, а расположение и хорошее отношение властей завоевывали, предавая друзей, доверие было роскошью, для меня недоступной: слишком много грехов мне нужно было скрывать. Возможно, после отъезда я и сама подсознательно искала этого нового одиночества, ведь оно было мне знакомо и потому безопасно.

Мы выросли с присказкой, которую с идиша можно перевести примерно как «корова без стойла». Так говорили о евреях-хасидах, покинувших общину. Их поведение сравнивали с поведением коров, оказавшихся вдруг на свободе после целой жизни в заточении. Считалось, что такие коровы, скорее всего, на воле взбесятся и сломя голову помчатся навстречу своей гибели. Хасиды, восставшие против заведенного порядка, по слухам, были не лучше коров: они выбирали разнузданную жизнь, злоупотребляли наркотиками и неизбежно скатывались на дно. Эта присказка должна была показать нам: свобода особенно опасна для тех, кто к ней не привык. Я злилась каждый раз, когда эти слова звучали в разговоре о бунтарях из нашей общины. Разве дело в первую очередь не в проблемах жизни в стойле, а в опасности свободы? И разве не очевидно, что корове вообще гораздо лучше гулять на воле?

Как-то воскресным утром я заехала на анонимную парковку возле моста Таппан-Зи, где забирала Исаака после встречи с отцом. Тогда мы еще были добры друг к другу.

— Мы не были похожи на другие пары, — сказал мне тем утром Эли. — Они все живут как кошка с собакой, а мы не ссорились.

Я вздохнула:

— Это не значит, что мы были счастливы.

Мне казалось, это значило только «нам было все равно», но вслух я этого не произнесла.

— Я хочу быть счастливой. А ты?

Он посмотрел на меня вопросительно, будто никогда даже не задумывался об этом.

— Когда ты вернешься домой? — поинтересовался он.

— Почему ты сам не уедешь со мной? — ответила я. — Ты же понимаешь, там мы никогда не будем счастливы. 

Несколько секунд он смотрел на меня так, словно и правда обдумывал предложение, но потом взгляд его выдал. «Опять это слово», — читалось в нем. 

— Как это вообще — быть счастливым? — спросил Эли.

Справедливый вопрос. Что мы вообще знали о счастье? В идише и слова-то такого нет.

«Менухас нефеш*», — говорил дедушка. Или: «харшавос хада ас**». Вот чем было, по его мнению, счастье: покоем в душе и расширением горизонтов. Но мне этого было недостаточно.

Я хотела хоть раз в жизни испытать незамутненную радость, а не стремиться к умиротворению или пониманию, которых хватало Зейде. Я хотела освоить искусство счастья — и для этого стала апикурис, еретичкой. Или эпикурейкой, с какой стороны посмотреть.

— Вы когда-нибудь слышали о теории паутины веры Куайна***? — спросил меня профессор во время одной из консультаций по диссертации. Он объяснил, что Куайн был первым философом, который поставил под сомнение пирамидальную структуру системы верований, и продолжил: — Пирамида рухнет, если нарушить ее целостность, а сеть способна скорректировать свою протяженность без существенного ущерба ядру. Согласно теории Куайна, сталкиваясь с идеями, противоречащими постулатам веры, люди просто меняют границы этой паутины и продолжают верить, как верили. Получается, не так важно, сколько у нас информации: мы всё равно сами выбираем, во что верить.

Я знала, что религии больше нет места в моей жизни. Но не было в ней и чего-то, способного заполнить образовавшуюся пустоту. Я чувствовала, что не смогу найти в этом мире никакой опоры. Неважно, насколько глубоко навязанные убеждения пустили во мне корни, неважно, насколько глубокие трещины они оставляли, когда я их выкорчёвывала. Мне нужно было научиться жить с этими пустотами, потому что лучше жить в правде, чем в опасном комфорте лжи.

Но и эта мысль оказалась такой же наивной. Я ведь оставалась человеком. И стрелка моего внутреннего компаса без устали крутилась в поисках чего-то такого, что я не могла бы сразу распознать». 

* Покой в душе (идиш). ** Широта взглядов (идиш). *** Уиллард Ван Орман Куайн — американский философ.

Чтобы добавлять статьи в закладки - войдите, пожалуйста

Подписаться
Уведомить о
0 комментариев
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

О нас

«Цимес» — еврейский проект, где рады всем

✡️  «Цимес» — самое еврейское место во всем Рунете. Каждый день мы пишем о жизни современных евреев в России и ищем ответы на волнующие нас вопросы — от житейских до философских. А если сами не можем разобраться, всегда обращаемся к специалистам — юристам, психологам, историкам, культурологам, раввинам.

Связаться с нами по вопросам сотрудничества, партнерских программ и коллабораций можно написав на почту shalom@tsimmes.ru или в телеграм